Слово о «Татьяне»
Думали ли когда-нибудь питомцы Московского и прочих университетов, что придет пора, когда они в мировом городе, в Париже, будут править как бы поминки по русскому просвещению?!
Вряд ли думали.
И еще меньше могли думать, что будут править эти поминки — тризну в стенах российского посольства![1]
Русские студенты, профессора... и такие аристократические, такие высокопоставленные стены, еще таящие на своих зеркалах отражения государей, князей, министров, послов, — всех тех, кого русское общество обычно противополагало свободному просвещению, против кого бунтовало, кого критиковало, винило и... даже убивало!.. И вот роковые пути привели многих и многих представителей этого образованного общества из родной страны на чужбину и трагично поставили их с глазу на глаз с осколками из России и от России, на чем как бы лежат ее ответы, где хранятся еще воспоминания о ее величавом прошлом. Крутит русский водоворот около русской церкви, и здесь, на Гренель, и всюду, где осталась хотя бы только русская вывеска. Знаменательные пути, внушительные итоги!
Над этим очень и очень подумать следует. <...>
Стены Московского университета, дом Татьяны — остался в Москве, на Моховой, быть может даже и не Моховой теперь... а св. Татьяна, — сорвана, вырвана, выдрана, и ниша ее пуста. Души ее там уже давно нет, она еще раньше ушла куда-то и где-то живет — до времени. А помните — на круглом фронтоне, на угловом, золотые слова, выложенные русской вязью; «Свет Христов просвещает всех»?! Их тоже нет. Сбиты золотые слова, замазаны их гнезда, но можно еще читать о «свете» — по их следкам. Погас Свет — и уже нет просвещения!
Да почему же так вышло?! <...>
Русская мысль и русская наука всегда устремлялись в дали. И часто не замечали, не ценили ближайшего. А ближайшее было - сама Россия, увязанная жилами всего народа, чудесной его историей. Мы слишком всегда хотели... Европы! в Европу — поверх России. В Европу далей. Мы слишком были нетерпеливы. Мы проглядели многое. Мы знали Европу больше, чем Россию, чем сама знает себя Европа. Мы пробежали мимо Кремля, мы наскоро проглядели национальное, не ухватив с корнями, легкодушно отдали прошлому и... докатились до интернационала. И потеряли свою «Татьяну».
Вспомните вы университеты... Кто захватывал молодежь? Тот, кто уводил ее к далям, и чуждым, и неизвестным; кто иногда обрывал молодые корни, углублявшиеся в родную почву. Кто легко завоевывал родные души? Те, кто был предельный и запредельный. Вспомните молодые годы. Я не назову их имена, — пусть носители их почивают или пребывают с миром. Но многие из них могут сказать, что они учили любить Россию, не народ — Россию, не трудовую, классовую Россию, а Родину — Россию, ее прошлое, настоящее и будущее, огромное и таинственное, нечто мистическое, Россию, как выразительницу наш его, общерусского, - Душу нашу? Я таких не помню. Разве Ключевский только... Да, он умел выпукло показать наше, душу России нашей, и его талант, его крепкое чувство русского освежали молодые сердца, быть может уже предчувствовавшие, что она скоро утратится. Россия наша. <...>
Многие ли профессора звали прислушаться к дыханию России? прощать уклоны и нестроение, любовно-чутко подходить к ней в болях ее, в ее болезненных родах чудного будущего, своего, своего содержания, своей окраски. Многие ли учили ценить и любить родное? Много ли внимания уделялось творческой национальной мысли? Не смеялись ли над опасениями «потрясения основ»? Объявлялись ли курсы по изучению Достоевского, политика-публициста-философа? а — К. Леонтьева? а — Данилевского?[2] а — философии национального какое уделялось место? Как подносились и трактовались молодежи Аксаков[3], Лесков, Гоголь, самый Пушкин?! Многое важное хранилось под спудом.[4] <...> Молодежи выкалывали глаз правый, а на левый надевали очки, большей частью розовые. Стряпали по облюбованному лекалу. <...>
Манеж... Надо было только умело-чутко идти к нему, обойти его, — открывался чудесный Кремль и чудесные за ним дали. Не догадались? Не сумели? Хотели через него пройти, снести этот исторический «экцергауз», глаза мозоливший, этот дом трудного искуса, упражнения и узды, — и прошли насквозь — и за ним увидали... стены, плесень. И уперлись, головы о них разбили, и многие полегли под ними.
И вот мы — здесь... А там... там еще стоят стены нашей св. Татьяны, и гнезда золотых букв, мало кем замечавшиеся тогда, все же потом замеченные, кому это было нужно, и сорванные, растоптанные во прах! Но... остались следы.
Мы помним эти слова о Христовом Свете, и мы найдем мужество сохранить их и донести до места. А не хватит жизни — свято передадим их новому поколению, крепче нас, закалившемуся в невзгодах, глаза которого не блуждают в далях, глаза которого устремлены в одно — в далекую Россию! Пусть из наших нетвердых и ошибавшихся часто рук примет он эти сорванные слова — слова завета — о широком Христовом Свете, всех просвещающем, писанные российской вязью, и водрузит на место, и позолотит, чтобы всем видно было! Пусть добудет и прекрасную Великомученицу Татьяну и поставит ее на высокое, Ее, место, всем видное! И пусть просвещение станет через новое поколение не узко и сухо-человечьим, а человеческим, вытекая из недр духа живого, пусть несет на себе благодать Пути Русской! <...>
Мы празднуем-поминаем свою Татьяну? Нет, мы не празднуем... Наши праздники впереди, вдалеке. Они придут... <...>
Весна... Она проснется, новая весна наша. Татьяна наша. Снегурка наша, потянется голубым паром в небо, озолотится в солнце... разбудит сладостную тоску по счастью. Шумят подземные ключи, роют, роют... Мы обретем ее, ускользающую Снегурку нашу, мечту нашу! Мы ее вспомним-встретим и обовьем желаньем... И снова, снова — откроются пред нами дали, туманные, пусть обманные, наши дали!
12/25 января 1924 г., Париж (впервые опубликовано в «Русской газете», 4 февраля 1924 года)
Подготовка к публикации и комментарии А. Седова
В «Татьянином дне» впервые опубликовано 18 января 2008 года
[1] На улице Гренель в Париже находилось посольство Российской империи. С установлением дипломатических отношений Франции и СССР в августе 1924 г. в Париже некоторое время существовало два посольства одной страны.
[2] Перечень трех имен Достоевского, Леонтьева и Данилевского говорит о единстве этих трех мыслителей (для русского общества первых лет эмиграции было очевидно, о каком Данилевском идет речь, почему Шмелев даже инициала не поставил), Достоевский и Леонтьев высоко ценили работу Н. Я. Данилевского «Россия и Европа», а Леонтьев высказал важные замечания к этому фундаментальному труду. Но к концу советского периода нашей истории работы и имя Н. Я. Данилевского были изъяты из нашей памяти, что проявилось в характерном казусе. В комментариях к данной статье Шмелева в цитируемой книге было указано имя Г. П. Данилевского, автора исторических романов, однако имя романиста Г. Данилевского не ложится в ряд с именами Достоевского и Леонтьева, — в 1996 г. имя мыслителя Н. Данилевского еще не вышло из забвения. Сейчас изданы книги о трудах Н. Данилевского, в 2001 г. в Москве прошла научная конференция по трудам мыслителя, в 2002 г. пройдет несколько конференций в разных городах в связи со 180-летием со дня рождения Н. Данилевского, в Москве создан институт славянских исследований имени Н. Я. Данилевского.
[3] Здесь, судя по контексту, имеется в виду С. Т. Аксаков, уже в конце XIX века произведения Аксакова трактовались как обличающие крепостное право, это всем известно. Но взглянем на описание поездки маленького Сережи Аксакова (в книге — Багрова) в поместье своего деда. Отец писателя озабоченно спрашивает, почему крестьяне работают в праздник. То есть это было нарушение порядка, о чем без озлобления и говорят крестьяне. Мальчика крепостные крестьяне называют по имени и отчеству и смотрят на самого маленького барчука с искренней любовью. «...Я, весь в движении и в волнении, принялся расспрашивать: отчего эти люди знают как нас зовут? Отчего они нам рады и за что нас любят? Что такое барщина?» — и это обличение крепостничества? В советские годы классическим местом обличения крепостного права у Аксакова было описание гнева Степана Михайловича (деда писателя), а отношение крестьян в такому помещику было опубликовано лишь в собрании сочинений Аксакова и умело спрятано в примечания: все «любили его без ума <...> и никогда без слез не вспоминали», однако мог ли Шмелев думать, что через 9 лет его книгу «Лето Господне» будут ценить наравне именно с трилогией Аксакова и ставить выше трилогии Толстого? — об этом со смущением писатель пишет мыслителю Русского зарубежья И. А. Ильину в письме от 12 февраля 1933 г.
[4] О сокрытии важных мыслей наших классиков Шмелев написал сразу после упоминания имени Пушкина. Здесь можно привести одну фразу Пушкина, неизвестную ныне даже некоторым пушкинистам, хотя в любом томе писем поэта она есть, — Пушкин говорит о деятельности Петра I, Николая I, демократии вообще, в Америке, в будущем — в России, читатель оценит это высказывание Пушкина. «Вот уже 140 лет как Табель о рангах сметает дворянство; и нынешний император первый воздвиг плотину (очень слабую еще) против наводнения демократией, худшей, чем в Америке...» (Из черновика письма Пушкина Чаадаеву от 19 окт. 1836 г.)
А неизменное раболепие редакции перед эмигрантами сродни "смердяковщине".