Письмо приговоренного к расстрелу
«Дорогая мама! Я не сержусь на тебя за то... (зачеркнуто). ...Я понимаю условность твоего положения, ценю верность принципам...»
Нет. Так не пойдет. И к чему этот ложный тон? Уж на пороге смерти надо быть честным с собой! И уж прощать так прощать — по-христиански, а не поджав губы!
«Дорогая мама! Как христианин я не боюсь смерти...»
Пишущий эти строки замер на несколько секунд, покачал головой и смял исчирканный листок... Он начал писать это письмо еще в первый день пребывания в одиночной камере, но до сих пор не продвинулся дальше первого абзаца.
В камере он был один, занятий у него почти никаких, разве что следить за игрой солнечных лучей за узким тюремным окном.
Оттого, что камера выходила на солнечную сторону, было нестерпимо жарко. Юрий Петрович Новицкий, некогда профессор уголовного права, а теперь опасный преступник, приговоренный... да, надо смотреть правде в глаза, уже при- говоренный к высшей мере наказания, разделся до белья и большую часть времени лежал на жестком своем ложе, состоявшем из продавленного матраца, что для тюрьмы было почти роскошью. Многим заключенным — Новицкий знал об этом — приходилось спать на голых досках.
Всего на суде было восемьдесят шесть фигурантов, осу дили десятерых. Приговорили к высшей мере наказания. «Как они изящно стали выражать эту простую мысль», — подумал Новицкий и попробовал усмехнуться. Где-то здесь, в застенках старинного, царских времен еще, каземата до жидались своей участи митрополит Вениамин (Казанский), архимандрит Сергий (Шеин), друг Новицкого и настоятель Казанского собора протоиерей Николай Чуков, адвокат Иван Ковшаров, даже протоиерей Михаил Ченцов был здесь. «Хотя — почему „даже“?» — мысленно упрекнул себя Новицкий. С отцом Михаилом он, прямо скажем, был не в лучших отношениях. Не ладил отец Михаил с Обществом православ ных приходов, расходился по таким и сяким пунктам, был, так сказать, в идейной оппозиции, нынче это модно. Когда их всех, приговоренных, вывели из зала суда, Новицкий без злого умысла, от растерянности, размышлял вслух и сказал фразу, за которую ему теперь мучительно хотелось попросить у своего «оппонента» прощения: «А знаете, вы — это лучший повод к кассации».
Отец Михаил тогда просиял лицом. А ведь Юрий Петрович имел в виду, что был его собеседник духа нетвердого, склонен ко всем этим левым соблазнам, искал нового, как и все они, да вот только не там искал. А все же теперь они в одном с ним списке, по одну сторону расстрельного рва.
Все это наводило Новицкого на невеселые мысли, если такое выражение имеет смысл для приговоренного к смерти. В приговоре не было логики, как не было ее и в ходе судеб ных заседаний. На скамье подсудимых оказались как те, кто был связан с митрополитом Вениамином, помогал ему вести переговоры с властью, так и люди совершенно случайные, которые просто проходили мимо Казанского собора. Народ, доведенный до отчаяния произволом властей, восстал против беззакония. Боролись как умели, а умели плохо... Творили христианское дело, но не по-христиански выходило. Где она, грань, которая отделяет гнев праведный от лютого мятежа? Священство сдерживало гнев народа, шло на компромиссы с властью, а народ обращал свой гнев уже на священников, настоятелей разоряемых храмов.
Среди задержанных были студенты и красноармейцы, благочестивые прихожане и воры-карманники, был даже один карлик. Отдельной строкой в обвинении шел институт для глухонемых, директор которого просто-напросто решил на полученные от продажи церковных ценностей деньги накормить своих учеников, которые голодали ничуть не меньше, чем голодающие Поволжья. «Вся Россия оказа лась на скамье подсудимых», — думал Новицкий, вспоминая подробности судебного процесса.
«Церковные ценности», то есть богослужебные сосуды, ризы, в которые были облачены иконы, должны были по мочь голодающим — на вырученные деньги советское правительство собиралось закупить хлеб и раздать нуждающимся. И люди в черных кожанках пошли по храмам, ворвались в алтари, хватая грязными руками чаши, в которых были «Церковные ценности», то есть богослужебные сосуды, ризы, в которые были облачены иконы, должны были по мочь голодающим — на вырученные деньги советское правительство собиралось закупить хлеб и раздать нуждающимся. И люди в черных кожанках пошли по храмам, ворвались в алтари, хватая грязными руками чаши, в которых были Тело и Кровь Христовы. Они бранились грязными словами, плевали на пол или, напротив, были безукоризненно вежли выми и, сверкая круглыми профессорскими очками, разворачивали бумаги с круглыми печатями... Финал был один.
«Как, когда это началось? Можно ли было сбежать от своей участи? Избежать этого позора? Можно, мама, можно, если бы не твоя привычка смотреть врагу в лицо слишком прямо, если бы не твоя патологическая невозможность солгать... Что бы я сейчас делал? Где бы обретался?.. На свободе? Но можно ли назвать свободой жизнь в вечном страхе? Если бы я не пошел на собрание на квартире Аксенова, меня бы не арестовали? Если бы я молчал на со брании Союза православных приходов, власть признала бы меня лояльным гражданином? Если бы я, как Введенский и его приспешники, начал кликушествовать и заверять новую власть в своей жаркой и горячей любви к победив шему пролетариату? Если бы я не ездил к Патриарху? Не помогал митрополиту? Знания свои юридические зарыл в землю?»
Юрий Петрович почувствовал, как в нем закипает злоба — на мать, на себя, на молчащий клир, который «вне политики», а на самом деле просто боится сказать в лицо распоясавшимся хамам то, чего они заслуживают; злость на мужиков — зачинщиков беспорядков, которые прокатились по Руси после начала кампании по изъятию церковных ценностей... Нельзя победить власть крепким кулаком и луженой глоткой. Восстание — не наш метод. Если бы не они, эти простые верующие, которые не особо вникали в тонкости политического момента, вести переговоры с властью было бы значительно легче...
«Я был бы сейчас рядом с дочерью, счастливым мужем и отцом, да, мама? Нет, я бы все равно был здесь, я бы пошел защищать их как адвокат, как свидетель... Рано или поздно я оказался бы здесь... Рано или поздно. Поздно. Чем позже, тем лучше».