За чтение "Архипелага ГУЛАГА" сажали в тюрьму
Протоиерей Максим Козлов, настоятель храма св. мученицы Татианы, профессор Московской Духовной Академии
Может быть, мне просто очень повезло, но Александр Исаевич Солженицын сопровождал меня фактически всю мою сознательную жизнь. И не только меня, но и всё поколение людей, которым сейчас между сорока и пятьюдесятью.
Первый раз мне довелось прочитать «Архипелаг ГУЛАГ» в конце 70-х годов, вскоре после того, как Солженицын был выслан из Советского Союза. Это было очень страшно и опасно: книжки «Архипелага» провозились в Россию потаенным образом, и в случае их нахождения давали срок за антисоветскую агитацию. И вот листки этой книги, конспирации ради, печатали на тонкой-тонкой папиросной бумаге, вклеивали в обложки учебников «Родная речь» и давали друг другу читать на ночь. Редко была возможность больше суток держать книгу Солженицына у себя, поэтому мы обменивались ими между собой, и ради конспирации говорилось так: «У тебя “Родная речь” для третьего класса есть? Хорошо. Ты отдай мне — брату нужно, а я отдам тебе за второй класс». Так тома «Архипелага» были прочитаны в старшей школе, и каждому, кто прочитал эту книгу на грани отрочества и юности, это помогло увидеть жизнь и историю страны такой, какая она есть на самом деле, и вообще оценивать вещи трезво, избавиться от всяких иллюзий по отношению к существовавшей тогда власти.
Впрочем, если бы дело ограничивалось только «Архипелагом» (хотя только за него бесконечно благодарны Солженицыну десятки тысяч людей), этого было бы мало. Чуть позже были прочитаны и его литературные произведения: роман «В круге первом», повесть «Раковый корпус», рассказы — которые показали, что в середине ХХ века живёт русский писатель, по масштабу дарования и по личным качествам такой же, как те, кого мы называем классиками русской литературы. Что это человек, который не мыслит литературу в иных масштабах, чем мыслили, скажем, Достоевский, Лесков или даже Лев Толстой. Что это писатель, дл которого понятия «совесть» и «вечность души» были единственной темой для того, чтобы литература вообще имела право на существование, и это тоже было очень важно. Я думаю, это важно и теперь, когда литература превращается в игру смыслов и изящное словоплетение.
Ничуть не менее была важна публицистика Солженицына 80-х годов, когда, оказавшись на Западе, в лицо западному миру он стал говорить вещи предельно нелицеприятные: вспомним его Темплтоновскую речь или речь в Гарвардском университете. И когда он по отношению к так называемым диссидентам («нашим плюралистам», как он назвал их в известнейшей статье), расставил все точки над i, для очень многих людей нашего поколения стало понятно, что отнюдь не все, кто против советской власти, твои союзники. Что так называемое либеральное диссидентство — враг России не меньший, если не больший, чем существующий режим, хотя бы потому, что среди тех, кто служил советской власти, было много людей искренне заблуждавшихся, но в душе чистых и хороших. А среди «либеральных диссидентов» бессознательных было мало, а готовых продаться за любые деньги — сколько угодно. Впрочем, потом они себя и показали; не буду сейчас называть имена, они названы самим Солженицыным.
Затем — появлявшиеся один за другим тома «Красного колеса»: первая системная, одновременно историческая и художественная попытка осмыслить то, что произошло с нашей Родиной в годы революции. Это дело жизни Александра Исаевича Солженицына, которое он сам расценивал как главное в своём творчестве. От «Августа Четырнадцатого» до томов, посвящённых семнадцатому году, — что мы на сегодня имеем более значимое из написанного о русской революции? К сожалению, эти книги ещё не дошли до широкого читателя в России, и, может быть, наш долг (в том числе, долг тех, кто трудится в православных средствах массовой информации) — сделать так, чтобы именно к этой части наследия Солженицына обратилось как можно больше много людей, в особенности молодёжи, получающей высшее образование.
В последних трудах Солженицына также нет никаких признаков угасания таланта. Это видно в его произведениях: от рассказов 90-х годов о том, что писатель увидел, вернувшись на Родину после многих лет изгнания, до публицистических эссе — вспомним хотя бы знаменитое «Как нам обустроить Россию», где было проговорено всё, к чему в эти годы власть приходит более компромиссно и нерешительно. Если бы была решимость реализовать это в годы ельцинского лихолетья, скольких бед мы могли бы избежать! А если мы возьмём совершенно уникальное и так нужное для русского сознания исследование «Двести лет вместе» об отношениях русских и евреев в русском государстве — разве есть что-то подобное этой книге в отечественной словесности?..
Солженицын — тот писатель, о котором можно сказать словами Пушкина: это писатель-пророк. Пророков никогда не любили их современники. Одни лицемерно их хвалили, выхолащивая суть их проповеди, другие откровенно ненавидели и ругали, но словом пророков наполнилось Священное Писание. Человек такого масштаба жил рядом с нами и навсегда оставил нам свои великие произведения, которые — я в этом абсолютно убеждён — являются высшей точкой развития русской литературы ХХ века. Ничего более грандиозного, более масштабного, чем написанное Александром Исаевичем, не было в нашей литературе прошлого столетия.
Алексей Константинович Светозарский, профессор Московской Духовной Академии, заведующий кафедрой церковной истории
— Имя Александра Исаевича Солженицына я впервые услышал, когда мне было 11 лет: это был период, когда его высылали из Советского Союза. Были определённые комментарии в семье, и очень хорошо помню карикатуру, где Солженицын сходит с трапа с самолёта, а его в нацистском приветствии встречают два скелета — Гитлер и Власов. Его произведения я впервые прочитал уже в университете, хотя дома у нас был и опубликованный «Матрёнин двор», и «Один день Ивана Денисовича» в «Новом мире» — видимо, родители меня оберегали, потому что имя уже было под запретом. В университете я прочитал «Один день Ивана Денисовича», «Матрёнин двор» и, конечно, роман «В круге первом», который произвёл на меня очень большое впечатление. Мне очень нравился Глеб Нержин, и вообще я счастлив, что читал Солженицына именно в то самое время, когда по сути ничего не изменилось: была та же самая система, та же идеологическая бдительность, внимание Старшего Брата и так далее.
Потом было знакомство с «Архипелагом ГУЛАГом» — это уже ближе к окончанию учёбы. Я до сих пор отдаю должное человеку, который этот «ГУЛАГ» самоотверженно распространял, потому что тогда это был очень мужественный поступок. Это был мой сокурсник, с которым мы встречались в метро; во всём этом был определённый привкус романтики, но человек реально рисковал — за распространение он мог получить лет семь. В вагоне он передал мне авоську, в которой были размноженные на ксероксе тома «Архипелага», завёрнутые в обёрточную бумагу. Как бы сейчас сказала молодёжь, я запарился все эти двадцать восемь слоёв разворачивать, пока, наконец, не добрался до книжек, которые сначала пролистывал, просматривал, а потом уже читал запоем. Надо было очень спешить, потому что дали это ненадолго. Люди, которые занимались распространением этих книг, до сих пор не утратили моего личного уважения, и, думаю, их сегодняшнее отношение к Солженицыну принципиально отличается от того, что теперь будет звучать целым хором от людей, которые думали совсем иначе, и вдруг «прозрели».
Надо сказать, что личность Солженицына прошла для меня несколько этапов в отношении к ней: когда принимаешь всё, когда не принимаешь ничего и когда остаётся некий «Золотой фонд», который дорог лично тебе. Такой фонд у меня есть, но «ГУЛАГ» моей «библией» не стал, и в этом смысле Александр Исаевич не стал для меня «пророком». В процессе занятия историей советского периода у меня возникло множество вопросов и к книге, и к позиции её автора. Прежде всего, это вопрос о цифрах, но здесь всё упирается в жанр, который он обозначил как «Опыт историко-художественного исследования». Некоторые называют «ГУЛАГ» сборником зековского фольклора — я, конечно, этого мнения не разделяю, но, тем не менее, в этом тоже есть своя доля истины. Я полагаю, что картина здесь намного сложнее и требуются уточнения, но, тем не менее, он был первым. Второй момент — я совершенно не принимаю оправдания власовщины, противления режиму любой ценой. Его позиция, что армия должна была повернуть штыки и войти в Кремль — это полное непонимание национального характера и хода национальной истории: в нашей истории так не бывает. Что касается «Красного колеса», то здесь я, конечно, отдаю должное колоссальному труду и объёму материала, который собран. Он меня привлекает как человека, занимающегося отечественной историей, но в целом я этого произведения не понял. Но помню то, как он показал трагедию нашего последнего Государя, и насколько это разнится с теми поделками, которые мы сейчас встречаем: он очень чётко чувствовал историю.
Ещё один момент — это нравственная максима «жить не по лжи». Я очень хорошо помню, какое впечатление на меня произвело это выступление — я слышал его в оригинале через шум «глушилок». Людям молодым трудно понять, какое место занимала эта личность в нашей жизни, и призыв жить не по лжи уберёг меня от разного рода соблазнов. Это то, о чём говорил профессор Преображенский: «Я московский студент». Эта позиция была для нас стимулом к тому, чтобы удержаться от радостного слияния с системой. Конечно, мы, к сожалению, поколение конформистов, но совсем недопустимые вещи это нам помогало отринуть. С другой стороны, всякая идея имеет и довольно комичных адептов: например, у нас на курсе была девушка, которая, начитавшись Солженицына, ходила в телогрейке и курила «Беломор», говоря, что курит его в память о погибших на Беломорканале. Было бы глубоким заблуждением думать, что многие люди следовали этому призыву: на самом деле, большинство моих сверстников и в школе, и в университете этими проблемами не интересовались. Но для какой-то части людей это был нравственный флажок, за который заступать нельзя; в этом смысле я очень благодарен почившему писателю.
С другой стороны, один из его главных призывов разбивался о жизненные реалии, и я понимал, что всё не так просто и однозначно. Например, моя покойная супруга, которая была гораздо большим нонконформистом, чем я, в советское время на пасхальной неделе приветствовала своих учеников в красных галстуках и с комсомольскими значками (она была школьной учительницей) пасхальным приветствием; что самое удивительное, она слышала в ответ единодушное «Воистину воскресе!». И как-то за пасхальным столом сидел её дед — коммунист, вступивший в партию по убеждениям в годы войны. Это был настоящий воин, который, оставив дома детей и жену, на третий день ушёл добровольцем на фронт. Он умер от последствий фронтовых ранений, и я понимаю, что, даже в свете всех строгих солженицынских нравственных императивов, его скромный орден Славы перевесит всё то, что я сделал в своей жизни. Теме не менее, для того нравственного климата, который существовал в обществе — климата ужасного, из которого родились сегодняшние показушно восторженные почитатели Александра Исаевича, очень легко поменявшие свои взгляды — конечно, бескомпромиссное слово правды было очень важным. С другой стороны, принцип «жить не по лжи» не позволяет оправдывать какие-то моменты, объясняя их обстоятельствами времени. Я имею в виду его письмо Патриарху Пимену — человеку, который пережил не меньше, чем Солженицын, если не больше. Вообще, особенно в свете последних событий, я не понимаю такого жанра, как письмо Патриарху.
Но не меньше хочется сказать о том, что Господь дал человеку пройти огромный жизненный путь, дал очень многое сделать, и сегодня это — причина обратиться вновь обратиться к его произведениям.
— Некоторое время назад, мы публиковали интервью с Сергеем Александровичем Шмеманом , и по его мнению, оказавшись на Западе, Солженицын так и не смог понять, что попал в совершенно другие условия, так и остался человеком советской системы. С другой стороны, когда писатель вернулся в Россию, через какое-то время оказалось, что он не играет в обществе той роли, которую занимал в советское время. Согласны ли Вы с оценкой Шмемана, и в чём, на ваш взгляд, трагедия Солженицына?
— Я думаю, эта оценка и правильна, и неправильна. Гораздо в большей степени «вечным зеком» остался Варлам Шаламов, куда более жёстко писавший о действительности, с которой ему пришлось столкнуться. Солженицын — как раз внутренне более свободный человек, а его трагедия заключается, наверное, в одиночестве, в том, что он всегда стоял особняком. Это, с одной стороны, помогало ему достичь цели, которую он себе поставил, а с другой стороны, поставило на обочину нашей общественной жизни, в которой он реального участия не принимал. На мой взгляд, здесь есть момент толстовский, свойственный личностям большого масштаба: они смотрят на мир со стороны, иногда — даже свысока. И плод его триумфальное возвращения, книга «Как обустроить Россию», востребована очень неожиданно: в рядах русских безрелигиозных националистов. Некоторые идеи Александра Исаевича ими вполне усвоены, но при этом всё остальное отметается. Так что, как он дальше будет восприниматься общественным сознанием — большой вопрос, но то, что он вошёл в историю русской и мировой литературы — факт.