Товарищ Чехов
Я полюбил его за «Мою жизнь». Сначала было случайно увиденное кино с Любшиным, Алисой Фрейндлих, Маргаритой Тереховой, Соломиным, Дворжецким... А потом сама повесть, которую я прочитал, и — пропал. Была в ней та интонация, герой, отношения между людьми настолько близкие, понятные и созвучные моей душе, было что-то, что меня загипнотизировало и в Чехова втянуло, как в воронку, заставив мало-помалу прочесть полное собрание его сочинений, включая письма, и письма-то окончательно превратили доверчивого неофита в убежденного чехолюба. Пожалуй, только у Чехова и у Пушкина письма написаны так щедро и виртуозно, словно предназначались не конкретному адресату, а всему прогрессивному человечеству.
Я заболел Чеховым, читал мемуары о нем, я, может быть, даже бессознательно подражал ему, когда сочинял свои первые рассказы, я смотрел в театрах его пьесы — энергичных «Трех сестер» на Таганке, где падала стена и открывалось Садовое кольцо с советскими еще машинами, и томную бесконечную постановку в «Современнике», где ничего не падало, но досидеть до конца требовало больших усилий, и больше всего запомнился почему-то буфет. Я без конца перечитывал его повести и рассказы, возил их с собой, спасался Чеховым, когда оказывался за границей, где русских книг было мало, но Чехов был везде. В какой-то момент он стал значить для меня больше, чем Толстой, чем Гоголь, Достоевский, может быть, дальше, больше чем Пушкин, — по крайней мере, именно в его мире, среди героев я чувствовал себя дома, и не понимал, как можно им не восхищаться, перед ним не благоговеть. Тем более что его так любили Толстой, Бунин, Куприн, Казаков.
А его поездка на Сахалин? А чудный мелиховский дом? А построенные на его деньги школа, больница? А скромность, интеллигентность, порядочность? А «никаких декадентов нет и не было. Жулики они, а не декаденты. И ноги у них вовсе не «бледные», а такие же, как у всех, — волосатые»? А его интонация? А «Мисюсь, где ты»?
Первое — не отрезвление, но некоторое сомнение в этом «культе личности», — заронил в меня великолепный писатель и политзэк поздних советских времен Леонид Иванович Бородин.
— Я его не люблю, — сказал Бородин, расхаживая вдоль своего стола в своем огромном кабинете главного редактора журнала «Москва». — Он всех презирает, очень тонко, с издевочкой. Всех своих героев. И читателей. И вовсе не был он таким мягким и душевным интеллигентом, каким его представляют.
Потом я с удивлением прочел у Виктора Астафьева, что тот не любил Чехова, потом было солженицынское «если бы чеховским интеллигентам, всё гадавшим, что будет через двадцать-тридцать-сорок лет, ответили бы, что через сорок лет на Руси будет пыточное следствие, будут сжимать череп железным кольцом...». Потом из воспоминаний Льва Гумилевского (не путать с Львом Гумилевым) я узнал, что Чехова не любил Андрей Платонов, а Платонов уже тогда был для меня «нашим всем» в ХХ веке.
Разумеется, это не могло заставить меня Чехова разлюбить и уж тем более от него отвратить, и казаковское «Я люблю Чехова, знаешь? Как-то я его очень нежно люблю» в «Проклятом севере» — во мне все равно звучало и отзывалось, но я не мог не задуматься пусть не над правотой тех, кто Чехова не принимает, а над разломами русской литературы и русской жизни.
«Платонов» на сцене РАМТ |
То, что Чехова больше всех из русских драматургов любят и ставят на Западе, — это их дело, у русских к своим писателям особый счет. И, пожалуй, именно Андрей Платонов здесь самый важный персонаж. Филологи, стилисты, люди тонкие и чувствительные находят сходство между Чеховым и Платоновым, говорят о том, что в «Степи» есть платоновские фразы. Эрудиты прослеживают связь между чеховской «Душечкой» и платоновской «Фро» — параллель, безусловно, значимая, ибо сплав нежности и иронии, безжалостности и любви в этих рассказах присутствующий, наводит на мысль если не о сознательном диалоге, то о точках пересечения, о родстве взглядов на мужскую и женскую природу. Чеховские мотивы прослеживаются в романе «Счастливая Москва», когда гордый хирург Самбикин, словно в «Цветах запоздалых», уезжает со своей искалеченной пациенткой в санаторий на Черном море. Детские смерти в чеховской повести «В овраге» и в платоновских «Чевенгуре» и «Котловане». Наконец, есть у Платонова фразы абсолютно чеховские и по мысли, и по стилю: «Скорбь и скука в одиннадцать часов ночи в зимней деревенской России. Горька и жалостна участь человека, обильного душой, в русскую зиму в русской деревне, как участь телеграфного столба в закаспийской степи».
Эти параллели можно множить без конца, но они носят характер частный. Главное — читая Чехова, нельзя, невозможно поверить, что появится Андрей Платонов. Читая Платонова, невозможно поверить, что был Чехов. Это два разных мира, две чужих друг другу России. Но не «интеллигентская» и «народная», здесь какой-то иной, метафизический, энергетический провал, тектонический сдвиг русской истории. И по большому счету, если что-то двух А. П., помимо невероятной одаренности, и роднит, так это преждевременная смерть от злой чахотки.
«Молодежь не идет в литературу, потому что лучшая ее часть теперь работает на паровозах», — писал Чехов в своих записных книжках, а Платонов именно с паровоза в литературу спустился, не говоря уже о том совпадении, что его образованной от имени отца (Андрей, Платонов сын) фамилией воспользовался Чехов для наречения одной из своих пьес и ее главного героя.
Платоновский Платонов был опровержением не только Платонова чеховского, но и того нелюбимого мною в школе Дмитрия Ивановича Старцева, кого провинциальная жизнь мягко сломала, а воронежский мелиоратор, меж тем, годами неутомимо пахал в своей черноземной губернии (откуда, к слову сказать, вышли чеховские предки), копая колодцы и пруды, строя плотины и электростанции, и никакая рутина его, грезившего о покорении Вселенной, заставить скурвиться и превратиться в языческого божка не смогла.
Но дело не только в этом. Платонов стал ответом русского народа на революцию — ту самую, которой у Чехова нету. Это не правда, что он ее предчувствовал. Что бы ни говорили про «Невесту», про «Мужиков» или про вечного студента Петю Трофимова из «Вишневого сада», и даже про «Палату № 6», хотя она ближе всего к ХХ веку (но есть нечто ужасное в том, что, когда эта повесть появилась, читающая публика слева направо хором принялась кричать, что вся Россия - это «палата № 6»), даже про повесть «В овраге» с ее очень жесткой социальной диагностикой, — Чехов не просто не верил, Чехов знал, что революции не будет. Да, старая жизнь кончается, она подошла к своему пределу, страна психологически устала и готова к переменам, но революции в ней не будет. Сил не хватит. Энергетика не та. И Горький со своим «Буревестником» смешон и провинциален, и Государь Николай Александрович «просто обыкновенный гвардейский офицер».
А революция — была. Государя с семьей убили, и сил оказалось столько, что выдохлись они только к концу века. А поверившая чеховскому диагнозу интеллигентная Россия, убаюканная, очарованная им, революцию проспала, не ужаснулась, не отшатнулась, когда ее призрак замаячил на горизонте, а напротив, обрадовалась, не поняв, с чем имеет дело. Она читала Чехова, была им обессилена, она жаждала освежиться в духоте и не полюбила, например, Столыпина. А как было его полюбить, если любишь Чехова?
Чехов не хотел, как сказал И. Анненский, убить в нас Достоевского, он его убил. Своей аккуратной гомеопатией купировал ту прививку, которую сделал русскому обществу роман «Бесы», и напрямую подвел к Горькому. В той популярности, которой пользовался Чехов на рубеже веков в противовес Достоевскому, было что-то обманчивое, неверное. Тоскующий по энергичным, бодрым, здоровым, волевым людям и описывающий людей хилых, расслабленных, комичных, Чехов невольно совершил в умах современников подмену, за которую он не отвечает и которую нельзя ставить ему в вину, но которая говорит об опасности и соблазнах литературного подхода к жизни. Особенно у нас в России.
Он умер на пороге той смуты, что получила в учебниках истории название революции 1905 года и которая, я уверен, проживи он чуть дольше, повергла бы его в оторопь. Но едва ли он удивился бы тому, что из коммунистического проекта ничего не вышло. Энтузиазму бы удивился, а крушению, точнее, медленному оползанию коммунизма — нет. Он оказался никудышным пророком. И тем не менее, что были бы мы без Чехова? Перефразируя известную платоновскую статью, Чехов нас, рядовой народ, не оставил. Чехов — наш товарищ.
Мнение автора может не совпадать с позицией редакции
Впервые опубликовано 29 января 2010 года