Отдание Пасхи
В течение сорока дней в церкви поют «Христос Воскресе».
— В канун Вознесения, — толковал мне Яков, — плащаницу, что лежала на престоле с самой Светлой заутрени, положат в гробницу, и будет покоиться она в гробовой сени до следующего Велика Дня... Одним словом, прощайся, Васенька, с Пасхой!
Я очень огорчился и спросил Якова:
— Почему это все хорошее так скоро кончается?
— Пока еще не все кончилось! Разве тебе мать не сказывала, что еще раз можно услышать пасхальную заутреню... на днях!
Mеня бросило в жар.
— Пасхальная заутреня? На днях? Да может ли это быть, когда черемуха цветет? Врешь ты, Яков!
— Ничего не вру! День этот по церковному называется «Отдание Пасхи», а по народному — прощание с Пасхой!
Когда я рассказал об этом Гришке, Котьке и дворнику Давыдке, то они стали смеяться надо мною.
— Ну, и болван же ты, — сказал дворник, — что ни слово у тебя, то на пятачок убытку! Постыдился бы: собаки краснеют от твоих глупостев!
Мне это было не по сердцу, и я обозвал Давыдку таким словом, что он сразу же пожаловался моему отцу.
Меня драли за вихры, но я утешал себя тем, что пострадал за правду, и вспомнил пословицу: «За правду и тюрьма сладка!». А мать выговаривала мне:
— Не произноси, сынок, черных слов! Никогда! От этих слов темным станешь как ефиоп, и ангел твой, что за тобою ходит, навсегда покинет тебя!
И обратилась к отцу:
— Наказание для ребят наша улица: казенка, две пивных да трактир! Переехать бы нам отсюда, где травы побольше, да садов... Нехорошо, что в город мы перебрались! Жили бы себе в деревне...
Перед самым Вознесением я пошел в церковь. Последнюю пасхальную заутреню служили рано утром, в белых ризах, с пасхальною свечою, но в церкви почти никого не было. Никто не знает в городе, что есть такой день, когда Церковь прощается с Пасхой.
Все было так же, как в Пасхальную заутреню ночью, — только свет был утренний, да куличей и шума не было, и когда батюшка возгласил народу: «Христос Воскресе», не раздалось этого веселого грохота: «Воистину Воскресе!».
В последний раз пели «Пасха священная нам днесь показася».
После пасхальной литургии из алтаря вынесли святую плащаницу, положили ее в золотую гробницу и накрыли стеклянной крышкой.
И почему-то стало мне тяжело дышать, точно так же, как это было на похоронах братца моего Иванушки.
Я стал считать по пальцам — сколько месяцев осталось до другой Пасхи, но не мог сосчитать... очень и очень много месяцев!
После службы я провожал Якова до ночлежного дома, и он дорогою говорил мне:
— Доживем ли до следующей Пасхи? Ты-то, милый, в счет не идешь! Доскачешь! А вот я — не знаю. Пасха! — улыбнулся он горько, — только вот из-за нее не хочется помирать!.. И скажу тебе, если бы не было на земле Пасхи, почернел бы человек от горя! Нужна Пасха человеку!
Мы дошли до ночлежного дома. Сели на скамью. Около нас очутились посадские, нищебродная братия, босяки, пьяницы и, может быть, воры и губители. Среди них была и женщина в тряпье, с лиловатым лицом и дрожащими руками.
— В древние времена, — рассказывал Яков, — после обедни в Великую Субботу никто не расходился по домам, а оставались в храме до Светлой заутрени, слушая чтение Деяний апостолов... Когда я был в Сибири, то видел, как около церквей разводили костры в память холодной ночи, проведенной Христом при дворе Пилата... Тоже вот: когда все выходят с крестным ходом из церкви во время Светлой заутрени, то святые угодники спускаются со своих икон и христосуются друг с другом.
Женщина с лиловым лицом хрипло рассмеялась. Яков посмотрел на нее и заботливо сказал:
— Смех твой, это слезы твои!
Женщина подумала над словами, вникла в них и заплакала.
Во время беседы пришел бывший псаломщик Семиградский, которого купцы вытаскивали из ночлежки читать за три рубля в церкви паремии и апостола по большим праздникам, и про которого говорили: «Страшенный голос».
Выслушав Якова, он откашлялся и захотел говорить.
— Да, мало что знаем мы про свою Церковь, — начал он, — а называемся православными!.. Ну, скажите мне, здесь сидящие, как называется большой круглый хлеб, который лежит у царских врат на аналое в Пасхальную седьмицу?
— Артос! — почти одновременно ответили мы с Яковом.
— Правильно! Называется он также «просфора всецелая». А каково обозначение? Не знаете! В апостольские времена, во время трапезы, на столе ставили прибор для Христа в знак невидимого Его сотрапезования...
— А когда в церкви будут выдавать артос? — спросила женщина и почему-то застыдилась.
— Эка хватилась! — с тихим упреком посмотрел на нее Яков. — Артос выдавали в субботу на Светлой неделе... К Вознесению, матушка, подошли, а ты — артос!
— Ты мне дай крошинку, ежели имеешь, — попросила она, — я хранить ее буду!
Семиградский разговорился и был рад, что его слушают.
— Вот, поют за всенощным бдением «Свете тихий»... А как произошла эта песня, никто не знает...
Я смотрел на него и размышлял:
— Почему люди так презирают пьяниц? Среди них много хороших и умных!
— Однажды патриарх Софроний, — рассказывал Семиградский, словно читая по книге, — стоял на Иерусалимской горе. Взгляд его упал на потухающее палестинское солнце. Он представил, как с этой горы смотрел Христос, и такой же свет, подумал он, падал на лицо Его, и так же колебался золотой воздух Палестины... Вещественное солнце напомнило патриарху незаходимое Солнце — Христа, и это так растрогало патриарха, что он запел в святом вдохновении:
— Свете тихий, святыя славы...
«Обязательно с ним подружусь!» — решил я, широко смотря на Семиградского.
В этот день я всем приятелям своим рассказывал, как патриарх Софроний, глядя на заходящее палестинское солнце, пел: «Свете тихий, святыя славы».