Евгений Поселянин о старце Амвросии Оптинском: Все покрывалось одним лучезарным образом
Обращение о. Амвросия было необыкновенно обаятельно. Сколько привлекательности было в его улыбке! Сколько заботы и одобрения в его глазах, какая ласкающая, милая русская речь в его устах. Если входишь к нему радостный, закивает головой и весело скажет: «А, ясный денек пришел!» Если грустно на сердце, сколько серьезности и сочувствия в его удивительных, без слов говорящих глазах! Но кроме этих чисто внешних черт, придававших такую цену отношениям с о. Амвросием, было, несомненно, что-то благодатное, что лилось от его святыни в душу приближавшегося к нему человека. Разом, как входил к нему, чувствовал какое-то успокоение. Что-то отрадное, надежное, радостное сходило на душу, и душа точно юнела, становилась доверчивой, простой и чистой, какой была в далекие дни детства. Все наслоения греха, эгоизма, озлобления исчезали, как лед под лучами южного солнца. Переживалось что-то счастливое и прекрасное. И трудно сказать, как значительна оказалась для всех, кто в первой молодости знал о. Амвросия, эта встреча, какое влияние она должна была оказать на всю дальнейшую их жизнь. Навсегда эти люди были застрахованы от одной из опаснейших болезней современности - пессимизма.
Все уродства, какие могли они встретить в своей последующей жизни, весь запас необходимых уроков жизни, измен и разочарования — все это покрывалось одним лучезарным образом. «Пусть жизнь плоха, пусть говорят, что она насквозь прогнила, что тщетны благие стремления, я знал, я видел отца Амвросия, его лучи сияли мне», — так могут всю жизнь твердить себе эти люди. И лучезарный этот образ, всегда, в самые опасные минуты отчаяния, только бы вспомнить его во всей его правдивости, спасет их. А пока он жил, даже редко видя его, какое было счастье сознавать, что там, в скиту далекой Оптиной, живет этот праведник, к которому в тяжелые дни можно прийти и «отдохнуть»! В третий раз я посетил Оптину в последний год жизни старца Амвросия. Стал собираться я туда с весны, получив от К.Н. Леонтьева весть, что старец сильно слабеет. Константин Николаевич Леонтьев был замечательный человек и замечательный писатель, доживавший у ограды Оптиной последние годы своей сложной и тревожной жизни. В молодости он пережил период полного отрицания и тяжелым путем дошел до веры, которой страстно искал. Не могу забыть его рассказа об одном важном обстоятельстве его жизни. Леонтьев, служивший по дипломатической части консулом в Турции, находился близ Константинополя, на даче, когда вдруг ночью почувствовал несомненные признаки холеры, эпидемия которой свирепствовала тогда в тех местах. Немедленно снарядил он одного из своих слуг в город за врачом и в ожидании стал думать о приближавшейся смерти. Не хотелось ему умирать! В голове его были литературные планы, которые погибли бы вместе с ним. Потом он имел страстное желание перед смертью покаяться. А смерть подходила внезапная, неумолимая. Так как он, хотя и не веруя, любил некоторые внешние явления христианства, то у него стояла в углу икона Божьей Матери. Что совершалось в ту минуту в этой страждущей душе? Только он, смотря на икону, обратился к Владычице с мольбой о спасении его. И он остался жить. Через некоторое время он отправился на Афон, в русский Пантелеймоновский монастырь. Как представителя России, его встретили с торжеством — весь монастырь вышел к святым воротам. А на следующее утро он со смиренным видом и бьющимся сердцем вошел к знаменитому старцу Иерониму, запер за собой двери и упална колени. Так поручил он себя руководству старца. Из рук о. Иеронима он вышел верующим. На склоне лет он устроился близ о. Амвросия.
На этот раз я и остановился у Леонтьева. Он занимал целый дом за монастырской оградой. Особенно уютны были две верхние большие комнаты его спальня и кабинет, из окон которых открывался привольный, чисто русский вид. К дому прилегал довольно большой сад, обильно засаженный деревьями. Как-то раз я застал его бродящим по дорожкам, усыпанным осенними листьями, и теперь припоминаю его высокую фигуру и выразительное лицо с печатью мысли и страдания. Я прожил в Оптиной с неделю, но всего лишь два раза видел о. Амвросия, и то на короткое время. Старца там не было. Он находился в основанной им женской Шамординской общине, где провел и зиму. Ходили слухи,что Калужский архиерей настоятельно требует возвращения его в Оптину, и даже ждали приезда преосвященного, который, как говорили, принудит о. Амвросия покинуть Шамордино. Теперь, когда старца не было в Оптиной, я понял, чем был он для этой обители. Оптина опустела. В нее заезжали лишь на самый короткий срок. И меня как-то мало тянуло теперь в скит. Я больше сидел дома, слушая блестящие, ослепительно-яркие остроумием, глубиной, оригинальностью рассуждения Леонтьева, или бродил по берегу Жиздры или по песчаным дорогам Оптинского бора.
У Леонтьева в доме шли большие сборы. Старец советовал ему переехать в Сергиев Посад из Троице-Сергиевой лавры. Так как у Леонтьева, несмотря на трехтысячную пенсию и получаемый им литературный гонорар, денег, вследствие его щедрости, никогда не было, старец снабжал его деньгами, недостающими на переезд. Уже после смерти Леонтьева, происшедшей через месяц после кончины старца, у Троицы, как говорится в Москве, т. е. в Сергиевом Посаде, я узнал, что перед отъездом его старец тайно постриг его в монашество с имеем Климента, которое он принял в память своего покойного друга, так глубоко им понятого и так правдиво им описанного, — оптинского инока Климента Зедергольма.
Шамордино, куда я ездил с Леонтьевым для свидания с о. Амвросием, находилось в самой интересной поре своего развития. Там было что-то уже до полутысячи сестер, и все они были охвачены великим рвением. Старец вдохновлял во всех великое усердие. Удивительно счастливо расположенная по высокому обрыву, над необозримой равниной, убегающей вдаль к горизонту, скрывающемуся от глаз, обитель состояла из деревянных домиков, разбросанных в зелени молодых деревьев. Церковь была не большая, деревянная, домовая, и к ней, по мысли старца, были пристроены палаты богадельни так, чтобы старушки, не выходя из своих комнат, могли через окна слушать богослужение. Фундамент громадного каменного собора был выведен из земли и поражал своими размерами.
Монастырь был заполнен народом, когда мы туда приехали, и перед заборчиком палисадничка игуменского корпуса скучилась не расходившаяся толпа, жаждавшая видеть хоть тень старца. Сперва к старцу прошел Леонтьев и довольно долго у него оставался. Как я узнал от Леонтьева в тот же вечер, тут окончательно разъяснен был вопрос о его отъезде. Зная обстоятельства жизни Леонтьева, я впоследствии не мог не говорить себе, что в этом совете вновь блестяще проявилась прозорливость старца. Вслед за Леонтьевым старец позвал меня. С понятным волнением вошел я в заветную комнатук человеку, так много для меня значившему и два года мною не виденному. Во второй раз я увидал эту келью старца, когда его уже не было на свете. Она поддерживается и доселе в том самом виде, как была при его кончине. В стороне от окна, по внутренней стене, низкая железная кровать, на которой старец скончался. На ней большой портрет старца, на котором он изображен лежащим, как он обыкновенно принимал посетителей. На этажерке со стеклянными стенками собраны его вещи, посуда, им употреблявшаяся, его шапочки и белье. И всякий раз, как входил я в эту келью — последний земной приют великого старца, — я переживал и то жгучее чувство сострадания, которое наполняло меня тогда перед ним, и тоску разлуки, и какую-то сладкую уверенность, что он вновь видит меня и все слышит, что неслышно хочется мне сказать ему.
Я был поражен, войдя в келью, тем, что увидел, потому что, кроме своего умирающего брата, не видел еще на земле такого великого изнеможения. Старец лежал предо мною, как полумертвый. Рука не могла сделать легкого движения для знамения креста и бессильно повисла вдоль тела. Он не сказал, насколько помню, обычного ласкового или шутливого слова привета, только глаза его, бессмертные глаза, выражали жизнь. Я заговорил с ним, и тут мне стало прямо страшно его состояния. Он хотел говорить, поднять голову, но голова, точно шея была без позвонков, бессильно заваливалась назад. Вместо слов вырывался какой-то малопонятный тихий хрип, и лишь через несколько минут я с величайшим усилием стал догадываться о его словах.
Я вышел, глубоко потрясенный. Предо мной был мученик.