Во что веровал наш учитель? Размышления над Улицкой-2
Людмила Улицкая признается, что роман «Даниель Штайн, переводчик» ей давался с трудом и носит отпечаток глубоко личного, выстраданного отношения к современным реалиям христианства. В романе, не без воли автора конечно, герои по-новому, нестандартно осмысливают евангельский текст.
Но в создании романа участвовал еще один сильный фактор – личность Даниеля Руфайзена, прототипа нашего героя, преодолевшего немощь пожилых лет, огромные расстояния, языковые барьеры, для того чтобы ворваться в московскую квартиру русской писательницы как шаровая молния (так охарактеризовала в нескольких интервью она сама появление израильского пастора в ее жизни). О чем беседовали эти двое восторженных людей – их личная тайна, но в итоге российский читатель получил в герое Улицкой гремучую смесь из личных черт московского гостя, писательских о нем представлений и писательских же переживаний о современной судьбе еврейского народа. Пастор Штайн ожил, выступил за рамки литературного пространства, заслонил собой и свой первообраз, и автора и стал центральной фигурой, на которой в основном сосредоточился наш критический анализ романа, создавая который, автор выполняла «безумной сложности монтажные задачи». Нам же, в свою очередь, предстоит сложная задача расшифровать весь этот «монтаж». Вообще, книга исподволь, но решает в основном один вопрос – как веровать, хотя в словах Даниеля есть и обратная реакция на богословские споры: он с яростью отвергает какие-либо дискуссии… тем самым подогревая полемичность всего повествования. Предмет же полемики оказывается предельно банальным. Ворох стандартных религиозных недоумений стоящих вне церковной ограды людей: от примитивных претензий к так называемой «исторической Церкви» до старого богословского камня преткновения в догмате о Святой Троице. Красной нитью пронизывает тело романа критика «исторической» – не раз она в книге так называется – Церкви, которая рассматривается только как институт власти, а не как живой многосоставный сакральный организм, в котором во все времена бок о бок было место и властелину и рабу, и мирянину и священствующему, и эллину и иудею. Роль церкви в романе играет по-протестантски надуманная, «как у первых христиан», община Даниеля. Часто все симпатии в создании образа этой церкви отдаются преобладанию в ней особого этнического элемента, но об этом позднее. Всю церковную историю Даниель определяет одним махом: «Мы знаем, что во все времена политика, а не что другое, определяла направление церковной жизни». В споре о Троице Даниель проявляет какую-то наивную небрежность, да и все споры о догматах как будто высмеиваются им, как, впрочем, и другими персонажами, и самой писательницей в ее письмах-комментариях, заканчивающих каждую главу. Например, в конце первой главы автор жалуется на то, какие она прилагала усилия «по выковыриванию Бога из обветшавших слов, из всего этого церковного мусора…», чтобы прорисовать одну из мучающих ее проблем. Прямо на страницах романа автор делится с читателем, какой труд был совершен при подготовке к этой теме, какую кучу специальной и справочной литературы пришлось «перелопатить» для ее разработки, но история создания церковной доктрины, история происхождения ортодоксального учения христианства отображены во взглядах Даниеля и других персонажей однобоко, а порой и нелепо, не созвучно с реальной историей догматических споров, которая была настолько насыщена событиями, что никак не может быть сведена к рассуждению одного-единственного на всю книгу Даниелева оппонента о Троице как о «равнобедренном треугольнике». Исторический процесс постепенного осмысления основ «нашего упования» требует глубокого анализа и не может быть оценен как затяжные праздные упражнения в бесцельных философских прениях – а именно к этому утверждению не раз приводят беседы Даниеля Штайна и других. Он ведь прекрасно знает, что за эту «праздность» не одна тысяча людей огромной христианской Римской империи была истреблена в мучениях, заключениях и ссылках, не уступавших советским и фашистским концлагерям по жестокому воздействию на психику и физиологию личности.
Основным источником по тринитарной догматике для Даниеля является только трактат «О Святой Троице» Аврелия Августина. Остальные святые отцы поминаются только за тем, чтобы подчеркнуть антисемитическую направленность христианской литературы «исторической» Церкви. Особенно досталось в этом святителю Иоанну Златоусту. Жалко также, что автор не задумалась при разработке темы над такими явлениями русской культуры, как создание в непроходимых русских лесах общины Сергия Радонежского вокруг храма, освященного во имя Святой Троицы, не углубилась в созерцание шедевра мировой культуры, кисти ученика преподобного Сергия, вдохновенного монаха Андрея Рублева (репродукция с его иконы Св. Троицы очень популярна сегодня в католических храмах)… Ну а если уж такие простые примеры не смогли бы вдохновить писательницу, чтобы получше разобраться с предметом переживаний Даниеля, можно было бы взять на худой конец оригинальный трактат на эту тему современного мыслителя – академика Б. Раушенбаха.
Читая великих, понимаешь, что для них это не было предметом только философии, это живой ответ на вызовы времени, ведь обсуждение догматов, как известно, сопровождается вполне практическими вопросами: как поступать в соответствии с нашими религиозными убеждениями, если нельзя есть свинину, то почему? А если уже можно, после воплощения Сына Божия, то как не соблазнить брата обрезанного, который ее не ест, но прислушивается к нашей проповеди?! Для великих образ Св. Троицы не сводился к «равнобедренному треугольнику», какой предложен был в качестве критики Даниелем. Он даже отмечает ущербность «греческого христианства», в котором нет места «еврейской церкви», которая как раз и была связана со «строгим монотеизмом». То есть здесь какая-то путаница в понимании то ли автора, то ли ее героя «греческого» представления о Св. Троице. Да, а ведь были еще Вселенские соборы, на которых действительно присутствовала вся тогдашняя «вселенная», а не одни греки: персы, сирийцы, грузины, армяне, индийцы, латиняне, евреи и т. д. На всех соборах решались такие вопросы, которые так или иначе касались догмата о Св. Троице, а особенно догмата о втором троичном Лице – Иисусе Христе. После последнего – седьмого – Вселенского собора началась русская христианская история, старая держава греческих мудрецов растаяла и предмет спора был утрачен, пока не появилась эта книга. Может, стоило разобраться, прежде чем писать о таких «высокомудрых» вещах? На встречах с читателями писательница не раз повторяла: «Не в том точка христианства, как мы исповедуем Бога…». Присутствующих на этих встречах беспокоило отношение Улицкой к Православию. Видимо, ощущалось иное духовное измерение, в котором живет автор. Впрочем, она как-то непоследовательно определила свое место в церковной жизни (это нам важно для понимания степени погруженности автора в тему): «Я православная никакая», а потом сокровенно поделилась, что она уже сорок лет в Церкви, но оговорилась, что у нее сложные отношения с Церковью, не все она там приемлет, а кроме того, и не очень-то с ней общается: «Иногда хожу много, иногда совсем не хожу». Очень похоже на позицию «приходящего» папы, который друзьям и сослуживцам говорит: «У меня семья». Может, писателю и нет необходимости углубляться в суть богословских проблем, когда перед ним стоят только художественные задачи, а специфические предметы, например отрасль, в которой работает герой-химик, можно очертить расплывчато, не вдаваясь в подробности его профессии. Однако с «Даниелем Штайном» так не получается. Дискуссии вокруг книги так или иначе становятся религиозно насыщенными. Так и на встречах – сыпались вопросы о вере и богословском смысле книги, много было недоумений и по поводу даниелевской критики догматов, от чего Улицкая сокрушенно отстранялась: «Я никого не хотела соблазнить… это точка зрения Даниеля». Впрочем, в одном из интервью Улицкая отождествляет свою позицию с позицией своего героя: «…и вот этот человек, он говорит... Ну то есть это говорю в книжке уже я, он этого не произносит, хотя произносит много других очень важных вещей. В общем, он говорит: «Религия – это то, как ты проживаешь жизнь с утра до ночи, а вовсе не церковные догматы». В этом же интервью она вспоминает своего реального Даниеля, благодатного гостя, жизнь которого она положила своим долгом зафиксировать литературно и потратила на это не один год. Так вот оказывается, что «он полагал, например, что Троица – это поздняя идея, греческая, что она никогда не была свойственна иудаизму. У него с Троицей были сложные отношения. При этом он не отрицал Святого Духа, не отрицал Спасителя. Он эти сложные умственные построения, над которыми столетиями изощрялись достойные богословы, – он просто отодвигал их в сторону, считая, что это не имеет практического значения в жизни… Он стремился к раннему христианству, к той Церкви, которая была основана Самим Спасителем… «Во что веровал мой Учитель?» – вот что было важно для Даниеля прежде всего... Даже проблемы разделения западной и восточной Церквей его не очень волновали…». Даниель литературный все же идет дальше, например он «считает, что (переводы Нового Завета) полны неточностей и даже ошибок», называет церкви на Святой Земле «большим базаром». «Можешь выбирать, – говорит он в романе Ефиму Довитасу, странному православному священнику, и продолжает, – чего ты ищешь? А Христа ты не ищешь?.. Почему Его надо искать в церковных учениях, которые появились через тысячу лет после Его смерти? Ищи Его здесь (имея в виду Израиль)! Ищи в Евангелии». Надо сказать, что ищет Христа Даниель несколько странным способом: «во что веровал наш Учитель? Вопрос не о том, что Он проповедовал, а именно – во что он веровал?» Другой вопрос, мучающий Даниеля: какого учения Учитель «придерживался»? И в другом месте: «Веровал ли Он в Отца, Сына и Святого Духа? В Троицу?» Не вникая в явную бессмыслицу постановки риторических, по мысли автора, вопросов начитанного католического священника, надо заметить, что Даниеля интересует личность Христа в том контексте, что он не понимает и не принимает Его божественную сущность. Свою точку зрения он подтверждает некими еврейскими документами эпохи пришествия Христа, предоставленные Даниелю профессором Нойгаузом. Оказалось, что они хранят для этих двух эрудитов «запечатанную семью печатями» тайну, которая для них раскрывает миссию Христа больше, чем само Евангелие. В одном месте романа Евангелие даже совсем категорично, хотя и опосредованно отвергается ради мидраша (притчи), «записанного уже после написания Евангелий», слова которого тронули Даниеля «до глубины души и… показались более истинными, чем все догматы церкви». Воззрения Даниеля на Богородицу изложены совсем путано, с привязкой к эллинской мифологии и к «миру великой оргии, миру поклонения силам плодородия, матери-земли». Поводом для этого философского размышления стал его испуг насчет ушей благочестивого еврея, которые почему-то непременно отвалятся, если он встретится со словосочетанием «родившая Бога». Потому он, подражая этому благочестию, соглашается: «Бог… не был рожден женщиной». Объясняя Божественную природу Иисуса, он предлагает свою такую вполне натуралистическую схемку, на основе того самого мидраша, по которому «Руах», по-другому он его называет «Святой Дух», поддерживает плод младенца, чтобы он не вывалился из утробы прямоходящей матери, из чего делается трогательный вывод, что «каждая женщина зачинает с участием Бога». Вот где сочное язычество, вот где сакрализация оргии!
Итак, Даниель, пародируя в чем-то современных протестантов, все предшествующее в «исторической Церкви» «подвергает сомнению» и, в конце концов, пытается закрепить свои убеждения неким высоким авторитетом. Так, он сравнивает свою миссию с деятельностью апостолов, которых в беседе с немецкими школьниками объявляет реформаторами. Парадокс: религиозные реформаторы всех времен и народов, как правило, начинают с разрушения предшествующей традиции, стараясь очистить веру от заблуждений. Активный поиск откровения, в котором предыдущий коснеющий опыт и традиции отвергаются как наносное, чуждое чистому созерцанию Неба, вызывает к жизни новый комплекс традиций, который в дальнейшем и сам претерпевает критику следующих поколений реформаторов. У Улицкой нет ничего экзальтированного, с чем обычно приходят реформаторы, никакого «нового откровения», для романа оказывается достаточно харизматики Святой земли и личности Даниеля.
Улицкая, завершая вторую часть, характеризует традиционалистов, сравнивая их с честными детьми, которые «пока малы, задают вопросы, а когда вырастают, находят подходящий ответ в отрывном календаре или в катехизисе». Она призывает их к своеобразному смирению, так как «есть множество неразрешимых вопросов», на которые ответа не дает ни христианство, ни иудаизм, ни почему-то даже буддизм. Как эталон правильного отношения к религиозным вопросам она предлагает познавательный уровень своего только родившегося внука, у которого «пищеварение и есть смысл жизни» и который «не думает обо всей той дребедени».
Эта «дребедень», по мысли автора, должна была легко рассеяться, наверное, совсем сокрушительным для заскорузлого христианского догматизма выводом реформаторской деятельности Даниеля: «Веруйте как хотите, это ваше личное дело… не обязательно даже быть христианином, – говорит автор за Даниеля, а от себя добавляет, – не имеет значения, во что ты веруешь, а значение имеет только твое личное поведение».
И здесь все настойчивее и настойчивее бьется мысль о христианских корнях Даниеля, так как мы знаем, что оно не только в «личном поведении», но и в словесном служении, в готовности «дать ответ о нашем уповании». А что такое догмат – это нахождение точных слов, объясняющих миру, во что мы верим. Догмат подводит человека вплотную к Тайне. Даниель же, отвергнув богословский опыт предыдущих поколений христиан, останавливается перед Тайной в растерянности. Подобное состояние о. Андрей Кураев назвал «ленивой агностикой, которая, понаслышке узнав о трудностях Богопознания, отказывается от всякого познающего усилия и заученной скороговоркой заявляет об «антиномизме» и о бессилии «словес». Апофатика рождается от избытка опыта: агностика – от нежелания его приобретать». Но личность Даниеля, как мы сказали вначале, не укладывается в стандартные рамки, он, как замечает его помощница Хильда, «постоянно меняется», находится в поиске «правильного исповедания», об этом говорит его суждение, о которое разбивается все наше представление об антидогматическом настрое романа: «Вопрос «Что есть вера?» – не риторика, а жизненная потребность, хочу, – говорит он, – чтобы вера, которая у каждого человека есть личная тайна, была очищена от шелухи и сора… важнее всего знать, во что веришь». Значит, у Даниеля нет избегания догматов? Значит, он находится в затаенном поиске правил и законов живой веры, которые были бы живы в условиях нового времени и для нового постхристианского мышления? Об этом надо говорить отдельно, только хочется сделать передышку и в отступлении сказать: то, что Улицкая своим богословским продуктом взбудоражила не только интернет-общественность, но и солидные литературные круги, не говорит пока о ее таланте или «пророческом даре», который попытался приписать ей ее «сетевой» почитатель, просто ей удалось затронуть тему, на которую все еще есть живой отклик российской общественности.